Неточные совпадения
Волосы ее уже начинали
седеть и редеть, маленькие лучистые морщинки уже давно появились около глаз, щеки впали и высохли от заботы и
горя, и все-таки это лицо было прекрасно.
Как только зазвучали первые аккорды пианино, Клим вышел на террасу, постоял минуту, глядя в заречье, ограниченное справа черным полукругом леса, слева —
горою сизых облаков, за которые уже скатилось солнце. Тихий ветер ласково гнал к реке зелено-седые волны хлебов. Звучала певучая мелодия незнакомой, минорной пьесы. Клим пошел к даче Телепневой. Бородатый мужик с деревянной ногой заступил ему дорогу.
Эти три фигуры являлись ему, и как артисту, всюду. Плеснет
седой вал на море, мелькнет снежная вершина
горы в Альпах — ему видится в них
седая голова бабушки. Она выглядывала из портретов старух Веласкеза, Жерар-Дова, — как Вера из фигур Мурильо, Марфенька из головок Грёза, иногда Рафаэля…
— Были и знакомые… Как не быть! Животики надорвали, хохочут над Данилушкой… Ох-хо-хо!
Горе душам нашим… Вот как, матушка ты наша, Катерина Ивановна!.. Не гляди на нас, что мы старые да
седые: молодому супротив нас еще не уколоть… Ей-богу!.. Только вот Ивана Яковлича не было, а то бы еще чище штуку сыграли.
— Привел господь в шестьдесят первый раз приехать на Ирбит, — говорил богобоязливо
седой, благообразный старик из купцов старинного покроя; он высиживал свою пару чая с каким-то сомнительным господином поношенного аристократического склада. — В
гору идет ярмарка-матушка… Умножается народ!
Спустившись с дерева, я присоединился к отряду. Солнце уже стояло низко над горизонтом, и надо было торопиться разыскать воду, в которой и люди и лошади очень нуждались. Спуск с куполообразной
горы был сначала пологий, но потом сделался крутым. Лошади спускались, присев на задние ноги. Вьюки лезли вперед, и, если бы при
седлах не было шлей, они съехали бы им на голову. Пришлось делать длинные зигзаги, что при буреломе, который валялся здесь во множестве, было делом далеко не легким.
Спустились к Театральной площади, «окружили» ее по канату. Проехали Охотный, Моховую. Поднялись в
гору по Воздвиженке. У Арбата прогромыхала карета на высоких рессорах, с гербом на дверцах. В ней сидела
седая дама. На козлах, рядом с кучером, — выездной лакей с баками, в цилиндре с позументом и в ливрее с большими светлыми пуговицами. А сзади кареты, на запятках, стояли два бритых лакея в длинных ливреях, тоже в цилиндрах и с галунами.
Смирения у Михея Зотыча, однако, хватило ненадолго. Он узнал, что в доме попа Макара устраивается «голодная столовая», и отправился туда. Ему все нужно было видеть. Поп Макар сильно постарел и был весь
седой. Он два года назад похоронил свою попадью Луковну и точно весь засох с
горя. В первую минуту он даже не узнал старого благоприятеля.
— А это ты правильно, Яша… Ни баба, ни девка, ни солдатка наша Феня… Ах, раздуй их
горой, кержаков!.. Да ты вот что, Яша, подвинься немного в
седле…
— Вот то-то и
горе, что
седой, а дурит… Надо из него вышибить эту самую дурь. Прикажи отправить его на конюшню…
— Святыми бывают после смерти, когда чудеса явятся, а живых подвижников видывала… Удостоилась видеть схимника Паисия, который спасался на
горе Нудихе. Я тогда в скитах жила… Ну, в лесу его и встретила: прошел от меня этак будет как через улицу. Борода уж не
седая, а совсем желтая, глаза опущены, — идет и молитву творит. Потом уж он в затвор сел и не показывался никому до самой смерти… Как я его увидела, так со страху чуть не умерла.
В тумане из-под
горы сначала показался низенький старичок с длинною палкой в руке. Он шел без шапки, легко переваливаясь на своих кривых ногах. Полы поношенного кафтана для удобства были заткнуты за опояску. Косматая
седая борода и целая шапка
седых волос на голове придавали ему дикий вид, а добрые серые глаза ласково улыбались.
В отворенную дверь Розанов увидел еще бульшую комнату с диванами и большим письменным столом посредине. На этом столе
горели две свечи и ярко освещали величественную фигуру колоссального
седого орла.
— А что, Лукреция, Яшка Кормилицын все еще ухаживает за тобой? Ах, бисов сын! Ну, да ничего, дело житейское, а он парень хороший — как раз под дамское
седло годится. А все-таки враг
горами качает...
Он прячется от старика, но не может избегнуть встречи с ним в коридоре — и встает перед ним раздраженное лицо под взвившимся кверху
седым хохлом;
горят, как уголья, старческие глаза — и слышатся грозные восклицания и проклятия: «Maledizione!» [Проклятье! (ит.).], слышатся даже страшные слова: «Codardo! Infame traditore!» [Трус!
Если я не поехал посмотреть эти цепи, так значит, уж мне плохо пришлось! Я даже отказался, к великому
горю Ивана, ужинать и, по обыкновению завернувшись в бурку,
седло под голову, лег спать, предварительно из фляги потянув полыновки и еще какой-то добавленной в нее стариком спиртуозной, очень вкусной смеси.
Тогда он встретил под
горойСтарушечку чуть-чуть живую,
Горбатую, совсем
седую.
Она дорожною клюкой
Ему на север указала.
«Ты там найдешь его», — сказала.
Рогдай весельем закипел
И к верной смерти полетел.
Наш витязь карлу чуть живого
В котомку за
седло кладет,
А сам, боясь мгновенья траты,
Спешит на верх
горы крутой,
Достиг, и с радостной душой
Летит в волшебные палаты.
27-го марта. Запахло весной, и с
гор среди дня стремятся потоки. Дьякон Ахилла уже справляет свои
седла и собирается опять скакать степным киргизом. Благо ему, что его это тешит: я ему в том не помеха, ибо действительно скука неодоленная, а он мужик сложения живого, так пусть хоть в чем-нибудь имеет рассеяние.
Первым вошел к нему его тесть и учитель, высокий
седой благообразный старец с белой, как снег, бородой и красно-румяным лицом, Джемал-Эдин, и, помолившись богу, стал расспрашивать Шамиля о событиях похода и рассказывать о том, что произошло в
горах во время его отсутствия.
Хаджи-Мурат вспомнил свою мать, когда она, укладывая его спать с собой рядом, под шубой, на крыше сакли, пела ему эту песню, и он просил ее показать ему то место на боку, где остался след от раны. Как живую, он видел перед собой свою мать — не такою сморщенной,
седой и с решеткой зубов, какою он оставил ее теперь, а молодой, красивой и такой сильной, что она, когда ему было уже лет пять и он был тяжелый, носила его за спиной в корзине через
горы к деду.
На углу Напольной стоит двухэтажный обгоревший дом.
Сгорел он, видимо, уже давно: дожди и снега почти смыли уголь с его брёвен, только в щелях да в пазах остались, как сгнившие зубы, чёрные, отшлифованные ветром куски и, словно бороды, болтаются
седые клочья пакли.
В головах кровати, на высокой подставке,
горит лампа, ровный свет тепло облил подушки за спиной старика, его жёлтое голое темя и большие уши, не закрытые узеньким венчиком
седых волос.
Старость имеет свою красоту, разливающую не страсти, не порывы, но умиряющую, успокаивающую; остатки
седых волос его колыхались от вечернего ветра; глаза, одушевленные встречею,
горели кротко; юно, счастливо я смотрел на него и вспомнил католических монахов первых веков, так, как их представляли маэстры итальянской школы.
«Весь в белой пене,
седой и сильный, он резал
горы и падал в море, сердито воя.
Коляска подкатывала к крыльцу, где уже стояли встречавшие, а в коляске молодой офицер в белой гвардейской фуражке, а рядом с ним — незабвенная фигура — жандармский полковник, с
седой головой, черными усами и над черными бровями знакомое золотое пенсне
горит на солнце.
Гора окутана лиловой дымкой зноя,
седые листья олив на солнце — как старое серебро, на террасах садов, одевших
гору, в темном бархате зелени сверкает золото лимонов, апельсин, ярко улыбаются алые цветы гранат, и всюду цветы, цветы.
Далеко оно было от него, и трудно старику достичь берега, но он решился, и однажды, тихим вечером, пополз с
горы, как раздавленная ящерица по острым камням, и когда достиг волн — они встретили его знакомым говором, более ласковым, чем голоса людей, звонким плеском о мертвые камни земли; тогда — как после догадывались люди — встал на колени старик, посмотрел в небо и в даль, помолился немного и молча за всех людей, одинаково чужих ему, снял с костей своих лохмотья, положил на камни эту старую шкуру свою — и все-таки чужую, — вошел в воду, встряхивая
седой головой, лег на спину и, глядя в небо, — поплыл в даль, где темно-синяя завеса небес касается краем своим черного бархата морских волн, а звезды так близки морю, что, кажется, их можно достать рукой.
Еще на днях новая книжка одного периодического журнала вынесла на свет повесть, где снова действует такой организм, который материнское молоко чуть не отравило, который чуть не запороли в училище, но который все-таки выкарабкался, открыл библиотеку и сейчас поскорее
поседел, стал топить
горе в водке и дал себе зарок не носить новых сапог, а всегда с заплатками.
Шабельский. Хороша искренность! Подходит вчера ко мне вечером и ни с того ни с сего: «Вы, граф, мне глубоко несимпатичны!» Покорнейше благодарю! И все это не просто, а с тенденцией: и голос дрожит, и глаза
горят, и поджилки трясутся… Черт бы побрал эту деревянную искренность! Ну, я противен ему, гадок, это естественно… я и сам сознаю, но к чему говорить это в лицо? Я дрянной человек, но ведь у меня, как бы то ни было,
седые волосы… Бездарная, безжалостная честность!
Влачася меж угрюмых скал
В час ранней, утренней прохлады,
Вперял он любопытный взор
На отдаленные громады
Седых, румяных, синих
гор.
Седые мохнатые ели с побуревшими вершинами придают
горам суровое величие.
— Да так же, не нужно. Стоит только взять лист бумаги и написать наверху: Дума; потом начать так: Гой, ты доля моя, доля! или:
Седе казачина Наливайко на кургане!,а там: По-пид
горою, no-пид зеленою, грае, грае воропае, гоп! гоп! или что-нибудь в этом роде. И дело в шляпе. Печатай и издавай. Малоросс прочтет, подопрет рукою щеку и непременно заплачет, — такая чувствительная душа!
Благодаря Николаю Матвеичу я выучил название всех
гор, которые были видны от нас. Ближайшая
гора, тянувшаяся невысокой грядкой, называлась Путиной
горой, за ней зеленой островерхой шапкой поднималась красавица Шульпиха, вправо от нее виднелось
Седло, еще правее — Осиновая и т. д. Из-за этих
гор чуть-чуть синела вершина самой высокой
горы — Белой.
Лет через пятнадцать после его смерти я был в последний раз на родных зеленых
горах; я опять видел Шульпиху, Осиновую, Кирюшкин пригорок, Белую,
Седло, Билимбаиху, трех Шайтанов и Старик-Камень.
Но усталость проходила в одну ночь, и мы опять шли в
горы, расширяя поле действия. Мы пробрались и на Белую
гору, где был устроен на самой вершине отличный балаган, побывали на
Седле, на Билимбаихе, на Мохнатенькой, на трех Шайтанах и на Старике-Камне.
— С тобою в провожатые я не пошлю своих упреков. Я виноват во всем. Я думал, если я соединю в одном гнезде два
горя, два духа, у которых общего так мало с миром, как у меня и у тебя, то наконец они поймут друг друга. Я, сирота
седой, хотел ожить, глядясь в твои глаза, Мария, и как урод обезобразил зеркало своим лицом. Не ожил я, и ты завяла. Ты хочешь умереть, а я хочу тебе дать жизнь. Хотела бы ты жить с ним? с тем… кого любила?
Снилась мне золотая Украина, ее реки, глубокие и чистые;
седые глинистые берега, покрытые бледно-голубою каймою цветущего льна; лица, лица, ненавистно-милые лица, стоившие стольких слез, стольких терзающих скорбей и гнетущего
горя, и вдруг все это тряслось, редело, заменялось темным бором, в котором лохматою ведьмою носилась метель и с диким визгом обсыпала тонкими, иглистыми снежинками лукавую фигуру лешего, а сам леший сидел где-то под сосною и, не обращая ни на что внимания, подковыривал пенькою старый лыковый лапоть.
На пороге встретила грозного игумена сама воеводша Дарья Никитична. Сильно она похудела за последнее время, постарела и
поседела: горе-то одного рака красит. Игумен благословил ее и ласково спросил...
Друг твоего отца отрыл старинную тяжбу о землях и выиграл ее и отнял у него всё имение; я видал отца твоего перед кончиной; его
седая голова неподвижная, сухая, подобная белому камню, остановила на мне пронзительный взор, где
горела последняя искра жизни и ненависти… и мне она осталась в наследство; а его проклятие живо, живо и каждый год пускает новые отрасли, и каждый год всё более окружает своею тенью семейство злодея… я не знаю, каким образом всё это сделалось… но кто, ты думаешь, кто этот нежный друг? — как, небо!.. в продолжении 17-ти лет ни один язык не шепнул ей: этот хлеб куплен ценою крови — твоей — его крови! и без меня, существа бедного, у которого вместо души есть одно только ненасытимое чувство мщения, без уродливого нищего, это невинное сердце билось бы для него одною благодарностью.
Высокий дом, широкий двор
Седой Гудал себе построил…
Трудов и слез он много стоил
Рабам послушным с давних пор.
С утра на скат соседних
горОт стен его ложатся тени.
В скале нарублены ступени;
Они от башни угловой
Ведут к реке, по ним мелькая,
Покрыта белою чадрόй
Княжна Тамара молодая
К Арагве ходит за водой.
Наталья равнодушно и очень внимательно разливала чай, её маленькие, мышиные уши заметно
горели и казались измятыми, она хмурилась и часто выходила из комнаты; мать её задумчиво молчала и, помусливая палец, приглаживала
седые волосы на висках, только Алексей, необычно для него, волновался, спрашивал, подёргивая плечами...
…Быстро, как осенний, мутный поток с
горы, скользнул год; ничего особенного не случилось, только Ульяна Баймакова сильно
поседела, и на висках у неё вырезались печальные лучики старости.
Охотник, поездив несколько времени по
горам и полям и не найдя нигде зайцев, сделал соображение, что они все лежат в лесу; а как на беду он взял с собой ружье, то, подъехав к лесу, привязал на опушке лошадь к дереву, посадил ястреба на толстый сучок, должник привязал к
седлу, а сам отправился стрелять в лес зайцев.
Ни всадник, — ни гуси не могли видеть друг друга до последней минуты, когда передовой тяжеловесный гусак, ударившись в грудь всадника, вышиб последнего из
седла и сам мертвый покатился за ним под
гору.
Иди за мной и смотри, что я с ней за эти слова твои сделаю! — рявкнул боярин приставу и потащил его, еле дышащего, вслед за собою в верхний этаж, где в той же опочивальне молодая боярышня, кругленькая и белая как свежая репочка,
седела посреди широкой постели и плакала, трогая
горем своим и старых мам и нянь и стоящих вокруг нее молодых сенных девушек.
— Хочется обидеть человека, хочется даже и невиноватого! Вон ты молодой ещё, а высох весь, и уже
седые виски, — понимаю, что и ты
горе носишь… А мне — всё равно! Никого не жалко. Прощай!
Приветствую тебя, Кавказ
седой!
Твоим
горам я путник не чужой:
Они меня в младенчестве носили
И к небесам пустыни приучили.
И долго мне мечталось с этих пор
Всё небо юга да утесы
гор.
Прекрасен ты, суровый край свободы,
И вы, престолы вечные природы,
Когда, как дым синея, облака
Под вечер к вам летят издалека,
Над вами вьются, шепчутся как тени,
Как над главой огромных привидений
Колеблемые перья, — и луна
По синим сводам странствует одна.
— Эта еще не так велика… Посмотрите, какое славное лицо у старика, — отвечала Лидия Николаевна, показывая узор, на котором был изображен старик с
седою бородою, с арфою в руках, возле его сидел курчавый мальчик и лежала собака; вдали был известный ландшафт с деревцами,
горами и облаками.
— О,
горе,
горе мне! — стонал Цирельман, и его протянутые вперед руки тряслись, и длинная белая борода вздрагивала. — Плюнь в мои
седые волосы, брось грязью в мое старое лицо!.. Зачем я родил тебя!.. Кто на свете испытал
горе, равное моему?..